Часть 3 (заключительная)
На вахте
На вахте узнавались новости Вятлага. Здесь было и лобное место лагпункта, на котором зачитывались распоряжения, произносились угрозы, производились обыски, передавались приказы.
На вахте выставлялись для обозрения трупы заключенных, убитых якобы при попытке к бегству, которые специально для этого привозили с лесосеки. Здесь с помощью медработников юридически оформлялись акты на списание этих жизней. Постоянным автором и составителем этих актов по убийству «бежавших» был старший вахтер. Его фамилию я помнил долгие годы, но теперь, за давностью лет забыл.
Страшным и жестоким человеком был этот вахтер, молодой краснощекий мерзавец, живой, активный и быстрый, как вертящийся волчок. На разводе он мог пнуть заключенного, который показался ему смешным или странным. Мог прикладом сбить человека с ног безо всякого повода и свалив его на землю, держать над упавшим винтовку, не давая подняться. Мог за малейшую провинность поставить человека по стойке «смирно» и не отпускать, пока тот не получит сильное обморожение. Ему доставляло наслаждение называть. Ощущая силу своей власти и видеть унижение человека.
Произвол на вахте совершался силами одного человека, этого самого вахтера. Другие охранники не злобствовали, и ничего подобного не совершали, как бы передав монополию на подлости одному человеку.
Когда с лесосек привозили убитых, вахтер сам себя наделял властью и становился главным организатором и распорядителем зрелища. Все подчинялись его воле. Привезенных из леса сваливали прямо на землю на облюбованной вахтером площадку. Он, как мясник в лавке, с помощью двух других вахтеров раскладывал трупы на видном месте, обязательно на спину, чтобы непременно были видны лица, и кровь убитых бросалась в глаза. На вахте трупы лежали день-два, затем поступали новые, и все повторялась. Непрерывная смена мертвецов на вахте, один за другим.
Два раза в день мы проходили мимо убитых людей. Со скорбью и жалостью осматривали их и боялись, молили судьбу не оказаться самим в таком положении. Вахтер отлично знал, что убежать зимой с лесосеки, окруженной лыжной трассой – невозможно, но неизменно продолжал готовить свои инквизиторские представления. На вахту свозили трупы людей, которые так были истощены, что не смогли работать и за это получили пулю в лоб, а после смерти были выставлены на позорище. Знал вахтер и о том, что утром на работу выгоняли всех подряд, не разбирая, кто болен. Больных, нуждавшихся в лечении, гнали на работу вместе со всеми и заставляли валить лес – в снегу, в худой одежде и плохой обуви.
Усугубляла положение и труднопроходимая снежная тропа, по которой шли гуськом, таща тяжелые инструменты. Часто в дороге кто-то занемогал, у кого-то наступал резкий перелом в самочувствии, одышка и сердцебиение не позволяли двигаться вперед. В таких случаях следует остановить цепочку людей, движущихся по тропе и подождать, следует дать отдых, оказать медицинскую помощь. Но это не разрешалось. И вот вступил в силу новый закон ГУЛАГовских властей: «Шаг вправо, шаг влево считается побегом, оружие применяется без предупреждения». К остановившемуся от изнеможения человеку подходил конвойный стрелок, толкал жертву с тропы на целину и один за другим следовали два выстрела. На снегу вдоль тропы появлялись яркие следы крови.
Не избежал ГУЛАГовского закона и я. Но меня он коснулся не в полной мере. Бригаду, в которой я шел на работу, на лесосеку, конвоировали как обычно. Мы двигались вереницей, один за другим. Я чувствовал себя вроде нормально. И вдруг, непонятно почему я вышел за колею, сошел с тропы. Мне подали сигнал к возвращению, но я его почему-то не услышал. Это было серьезное нарушение. Вместо того, чтобы остановиться, я сделал еще два-три шага, усугубив сове положение. Нарушение было налицо, но не было никакого признака побега. Бегущий делает рывок и резкое порывистое движение руками и телом, а я шел медленно, неспеша, точно летом на прогулке. Охранник дико закричал на меня и передернул затвор. Он подбежал ко мне, весь дрожа, и заорал, что мог застрелить меня на месте. Он был из новеньких и еще не мог ни за что, просто так, убить человека. Он дал по мне два выстрела, один за другим, но стрелял он выше головы, и не целясь. Пули просвистели мимо, а я получил удар в спину и упал лицом в снег. Встать я не мог, меня подняли. Не знали, что делать со мною, решили отвести на вахту, а оттуда – в изолятор. Я до сих пор не могу объяснить свой поступок, который чуть не стоил мне жизни, бес попутал, не иначе.
На вахте меня передали тому же, бесфамильному для меня теперь, спустя 50 лет, вахтеру. Вызвали начальника УРИ, бытовика, ведавшего учетом прибывших и выбывших заключенных. В формуляре напротив моей фамилии он написал: «Склонен к побегу. Пытался бежать с лесосеки». С тех пор я был у администрации на особой заметке, как неблагонадежный. Ох, как мне это тогда казалось несправедливо и нестерпимо! Все складывалось хуже некуда, всюду был сплошной произвол и наказания.
После унижений и оскорблений, после кромешного мата вахтер привел меня в изолятор, который находился у угловой вышки. Дорогой он щедро отвешивал мне тычки и пинки, сдабривая их циничными шутками и прибаутками. Наконец дошли. Вахтер открыл запоры и втолкнул меня в ледяную, не отапливаемую комнату изолятора. Был еще день и через маленькое зарешеченное окно под самым потолком пробивался луч света.
В период моего пребывания в четвертом лагпункте вахтер сажал меня в кондей, так мы называли изолятор, пять раз и всегда ни за что. Зима. Мороз. В разбитые стекла метет метель. Чтобы не замерзнуть насмерть, приходилось заниматься бегом на месте. Повезло мне, что сидел я не дольше одной ночи. В этом и было мое спасение и удача.
Этого вахтера я запомнил на всю жизнь. А он, в свою очередь, никак не мог смириться с тем, что позднее я, будучи вольнонаемным, проходил в зону лагпункта по удостоверению личности, подписанному самим начальником лагеря Долгих. В первый раз вахтер долго рассматривал мою фотографию – схож ли? Тот ли человек? Лицо вахтера выражало сомнение и недоумение. То что я стал вольнонаемным, было неоспоримой истиной, которая ошарашила вахтера, но, тем не менее он не задал ни единого вопроса. Делать было нечего, ведь на документе стояла размашистая подпись главного начальника Вятлага, пришлось пропустить.
Таким образом я много раз встречался с вахтером после освобождения. Мы знали друг друга, но ни один из нас этого знакомства не признавал. Встречи были молчаливыми. Я всегда опускал глаза, а он старался на меня не смотреть. Потом надобность бывать в лагпункте у меня отпала, а вахтера перевели. Он пошел на повышение, сменив кнутовую должность на офицерскую, и возглавил охрану в одном из строящихся северных поселков.
Было время, когда он боялся отправки на фронт, но гроза миновала его. Охрана врагов народа оказалась делом более важным, чем битва с врагом, который уже стоял под Москвой. Вопреки здравому смыслу молодой здоровый парень остался в Вятлаге. По окончании войны тревога пропала из его взгляда, появилась уверенность в себе. Вахтер дослужился до капитана. После войны я несколько раз мельком я видел его, когда выезжал в Лесное.
Прошло 18 лет. Весной 1956 года состоялся ХХ съезд КПСС с докладом Хрущева о личности Сталина. Один из вольнонаемных, работавший на заводе возле Вятлага разбил на мелкие кусочки застекленный портрет вождя в кабинете директора. Этот вольнонаемный был мой товарищ, симпатичный парень, поляк по имени Людвиг, отбывший свой срок в Вятлаге по 58 статье. В пятом лагпункте он был дневальным, выступал в самодеятельности, с серьезным лицом рассказывая смешные истории. В родне у Людвига было много репрессированных, раскиданных по лагерям. Речь Хрущева подвигла Людвига на дерзкий поступок. Он рассказывал мне, что в тот день чувствовал себя неважно, вспоминал прошлое и родных, одним словом, был нездоров. И вот, будучи в подавленном настроении открыл дверь, вошел в кабинет директора и размолотил портрет, превратив его в кучу стекла, щепок и бумаги. В ту минуту он гордился собой и почти обрел чувство собственного достоинства. Такие как я, радовались молча, ничем не выражая своего одобрения.
История с портретом всколыхнула Вятлаг. Впервые на глазах людей был совершен немыслимый поступок. Директор завода и администрация поселка требовали немедленного ареста, но начальник политотдела запретил преследование Людвига, наложив на это дело вето.
Вскоре втихомолку заговорили о Вятлаговских нарушениях, те, кто особенно лютовал в лагере, забеспокоились. И вот в тот период я встретился с бывшим вахтером в вятлаговском поезде пригородного сообщения. Войдя в вагон одновременно мы сели друг напротив друга, и, встретившись взглядами, были крайне удивлены. Нас взяла оторопь Минуту сидели мы в оцепенении. Я впился в него глазами. Рядом со мной сидел преступник. Я вспомнил 1938 год, и все зло, совершенное этим человеком. Я рассматривал его в упор, не скрывая своего презрения. Он заерзал на месте, он вспомнил меня. Теперь он вынужден был молча терпеть мой взгляд. Наступил конец произвола. Вахтер чувствовал себя неважно, но не решался уйти со своего места, это было неловко, да и некуда, стоять на глазах у всех было неудобно. Ни один из нас не сказал ни слова, так и ехали мы в полном молчании, в этом молчании и состояла острота наших отношений, соль ненависти.
Блатные
В Вятлаге нас окружали сытые, постоянно обеспеченные пищей, по-лагерному богатые блатные. У них всегда были излишки хлеба, и мы были вынуждены покупать его. На должности обслуги в лагере по инструкции Гулага назначались уголовники, социально-близкие духу режима преступники. Воры, бандиты, насильники работали нарядчиками, кладовщиками, бухгалтерами, они держали экономику лагеря в своих руках. Все они были битые арестанты, понимали. Что к чему, работали заодно и создавали круговую поруку взаимного укрывательства.
Администрация была с блатными солидарна, прикрывала их. Но ни наше бесправие, ни дикость поведения начальства не поколебало нашего доверия к власти. Так уж мы были воспитаны, что верили всему, что делалось от имени власти, из-за этого доверия и попались на удочку к уголовникам.
Пошли сухи о том, что к нам приедет ларек. Для убедительности трое блатных со своими табуретками, со счетами и ворохом бумаги заявились в нашу палатку. Принесли фонарь «летучая мышь». Пришли нарядчики для порядка. Все было обставлено, как должно. На отпечатанных бланках стали записывать нас на получение масла, сахара, конфет, колбасы. Соблюдая очередь, мы сдавали деньги и расписывались против своей фамилии. Во всю длину палатки растянулась очередь. Не успевали записываться, денег не жалели. Все население нашей палатки было в приподнятом настроении. Разошлись в надежде наконец подкормиться. Нам бы задуматься, но нет. поверили, не засомневались. Добровольно отдали свои денежки. Как не верить. Если все выглядело официально? Позднее оказалось, что все это было не более, чем театральным представлением. А самое неприятное, что все это было сделано с ведома лагерного начальства.
Тяжело было голодным людям пережить пропажу последних денег. Снова потянулись мы с жалобами к Гребцову, он ответил, что никакого ларька в лагпункте не существует, и не планируется, а в том, что нас обманули, обвинил нас самих, обложив отборной бранью.
У нас не осталось ни денег, ни вещей. Только то, что было на нас, в чем мы прибыли из тюрьмы. От голода многие меняли у уголовников свои крепкие вещи на худшие, изношенные. На такой обмен толкал нас голод, мы делали это, не задумываясь, сможем ли мы обойтись без крепкой одежды и крепкой обуви. Поесть досыта, дотянуть до весны.
Так рассуждали мы, советуясь между собой, и, ободряя друг друга, отдавали самое ценное из того, что имели для спасения своих жизней.
Каждый вечер мы, один за другим, выстраивались у бревенчатого барака, где уголовники устроили обменный пункт. Поводырь-шестерка главного впускал нас по одному через тамбур. Впервые пришел и я. Настоявшись у входа, я на ватных ногах вошел внутрь, надеясь обменять свою одежду. Защемило сердце, жалко было отдавать последнее.
Я вошел, огляделся и обомлел. Барак, где жили уголовники, нельзя было сравнить с нашей палаткой, по обеим стенам были окна, стояли крепкие двухъярусные нары, было чисто и тепло. Горели электрические лампочки. На стенах висели репродукции.
За большим столом сидели фраера в цветных рубашках, обедали. Ели из котелков наваристый суп, пили из кружек горячий чай. Поводырь повел меня к свободным нарам в глубине барака, где должен был состояться обмен. Я не заметил, как подошел ко мне улыбающийся человек, естественно и просто спросил, что я продаю. На мне был новый шевиотовый костюм, зимнее пальто с меховым воротником и крепкие ботинки фабрики «Скороход». Я решил произвести обмен в три приема, один сейчас и два – потом. Только так можно было сберечь продукты. Рассчитывать приходилось только на карманы. Я распахнул полы пальто и предложил костюм.
– Пойдет. Снимай, – лаконично ответил он и тут же вынул из кучи лежащего на полу хлама потрепанные хлопчатобумажные рабочие брюки и такую же куртку.
– Вот тебе двойка за твою двойку, – подытожил он, протягивая мне замену. И крикнул сидевшей поодаль шестерке:
– Колька! – принеси ему две пайки хлеба и два куска сахара.
Торговаться с ними было нельзя. Расчеты проводились по раз и навсегда установленной уголовниками таксе. Возражений не допускалось. В случае несогласия вещи просто отнимали, правда без заменки не оставляли, говоря, что действуют справедливо. Когда я уходил из барака, с меня взяли обязательство сдать им пальто и ботинки не позднее, чем через пять дней, но во второй раз я пришел в барак раньше.
– Вот какой молодец! – похвалил меня уголовник-перекупщик, услужливо помогая мне снять пальто. Мое пальто пришлось ему впору. Надев его, он поднял воротник и заулыбался, глядя на меня.
– Стоящая вещь! За это пальто я тебе добавлю лишнюю пайку и кусок сахара!
И довольный он велел своему помощнику выдать мне три пайки хлеба и три куска сахара. Сахар был колотый, кусковой, каждый кусок весил 50-70 грамм. Затем перекупщик выдал мне заношенное, залоснившееся от грязи рубище, нечто среднее между пальто и телогрейкой. Я долго надевал его, не находя пуговиц и петель. Взамен своих «скороходовских» ботинок я через неделю получил две пайки хлеба. два куска сахара и пару стоптанных сапог.
Весна
Дотянуть до тепла надеялись многие из нашего этапа, но вышло по- другому.
За короткое время мы спустили свое добро – вещи, деньги, одежду. Зима затянулась, и мы опять стали голодать и продолжали мерзнуть.
Стало больше солнечных дней, но столбик термометра не поднимался выше нуля, а к вечеру и ночью снова уходил в минус.
Нас, «врагов народа» привезли сюда на уничтожение, на погибель и мы скоро это почувствовали. Стали умирать один за другим. Все в нашей палатке были на краю гибели. Каждый из нас ожидал своей очереди. Стали даже привыкать к смерти, каждые сутки кто-то умирал у нас на глазах. Спящий рядом со мной на нарах человек, вплотную прижатый ко мне, к утру оказывался мертвым, это уже не удивляло.
Умирали от холода, крайнего истощения, болезни, жестокого обращения. Донимала цинга. Большая смертность на лесоповале –
замерзали насмерть, получали тяжелые обморожения, погибали в глубоком снегу у пня дерева, который старались спилить. Гибли по дороге на работу и с работы на узких тропах лесосек. Наш этап редел
К концу апреля из 52 человек осталось 8 мужчин и 2 женщины.
Не забыть мне трагическую судьбу талантливого актера Лажечникова, любимца нашего этапа. Он попал в санчасть, где находился машинист Усыпко, он и рассказал об этом. Глубокой ночью Лажечников бредил и метался на своем топчане. Сестра не знала, что с ним делать. И вдруг всполошный голос: «Сталин – кровопийца! Сталин – убийца!» Сестра испугалась, выбежала из палаты, сбегала к оперуполномоченному, вернулась, сделала укол. Лажечников застонал и затих. Утром его похоронили.
С музыкантом оркестра Свердловского театра оперы и балета Денисенко мы сблизились еще в тюрьме, и в последние часы его жизни я был с ним рядом. Мы были жителями одного города, почитателями одного театра, он был старше меня вдвое, мы относились друг к другу с уважением и заботой. С ним было легко. От него веяло домом. Мне тяжело было видеть, как этот милый и приятный человек угасает на моих глазах. Вконец ослабший он дышал часто и тяжело, с трудом передвигал свои отекшие ноги. В тюрьме ему разрешали передачи, в лагере связь перевелась, никакой помощи не было. Полное обнищание. Он мучался от голода, холода и невыносимых условий жизни.
Находясь в крайней степени истощения, он собирал на помойке возле кухни картофельные очистки и складывал их в жестяную банку, висящую у него на поясе на бечевке. На глазах у окружающих набивал он очистками рот. Были те, кто брезговал им, но мы, близкие не осуждали этого глубоко несчастного и больного человека. Лечить его было некому, негде и нечем. Кончилось тем, что, выйдя из палатки ночью, по-видимому, в туалет, он упал, застрял между пнями раскорчеванной зоны, подняться не мог и замерз насмерть. Я был бы рад, если бы смог найти родных этого человека и передать им чувство глубокого уважения к его памяти.
Считали умерших своего этапа, другие гибли так же, в той же пропорции. На лагпункте наш этап держался друг друга. Мы знали друг друга, следили друг за другом, как-то не особенно сближаясь с другими. Ползла очередь умирающих. Доползла она и до меня. В то время я был, как скелет. Совершенно обессиленный, от слабости я плохо стоял на ногах. Я был на самом-самом кануне своей смерти. Такое ощущение: иду над пропастью, вот-вот провалюсь – и конец. Казалось, держала меня какая-то доля секунды. Настало мгновение, после которого меня не стало бы. Полное безразличие к тому, что уйду из жизни. Мысленно прощался с жизнью. Никакого страха. Последние вздохи. За этим должна последовать только смерть. Как бы лучше объяснить мое состояние? Наверное, в таком состоянии смертельно больной Чехов сказал: «Я умираю» и тут же прекратил свое существование. И я должен был умереть, но произошло чудо.
После развода на вахте мы подошли к инструменталке, где ежедневно идя на работу, забирали пилы, топоры, лопаты. Мой взгляд упал на двух женщин, которых я не встречал ни разу после прибытия этапа.
Они направлялись под конвоем на хозяйственные работы в общежитие охраны, и шли мимо инструменталки, где я стоял ближе всех к ним.
Они, знавшие меня, не заговорили со мной – только замедлили шаги, осматривая меня с ног до головы. Их поразил мой вид, мое состояние, как я мог измениться. Я сначала подумал, что они не узнали меня, потом решил, что они ошеломлены были моим видом. И вдруг я увидел себя их глазами. Обросший черной бородой я стоял перед ними в оборванном потрепанном пальто без пуговиц, подпоясанный веревкой, на которой висел мой маленький кофейничек, единственная память о доме, служивший мне кружкой и тарелкой. На ногах были обрубки сапог с большим числом намотанных портянок, завершала мою одежду большая шапка с оторванным ухом. Все было не мое, убогое, жалкое. Я был грязен. Последние 27 дней не умывался, негде было, а потом еще и из-за бессилия. Вдруг мне стало стыдно за то, что я стаю в таком виде перед женщинами. Стало стыдно за неряшливый вид себя и одежды. Меня охватило такое волнение, что я вздрогнул. Мне был тогда 21 год. С этого момента я почувствовал рождение в себе новой силы, способной встряхнуть меня, оживить во мне все, что начало отмирать. Стала восстанавливаться надорванная нить жизни. Пробудился интерес, любопытство. От инструменталки, конвой повел нас на работу. Всю дорогу я был во власти своих мыслей о женщинах, изнурительный путь казался легким, словно какой-то жизненный эликсир влили в меня. Я рубил топором сучья сваленных деревьев, собирал их в кучи сжигал, потом нагрел на костре воду в своем кофейничке, и впервые за долгое время тщательно вымыл лицо и руки.
|